Фото: Marie-Noëlle Robert
Фото: Marie-Noëlle Robert

Дело было в Париже. Мы с мужем возвращались из очередного пригорода и в поезде просматривали газету, чтобы по московской привычке определиться, куда пойти вечером. Вдруг я прочла: Kazué chante Barbara (Казуэ поет Барбару). Barbara. Господи! К тому времени мы уже не просто знали, что это знаменитая французская певица, которую Франция обожала не меньше, чем Брассенса, Бреля, Генсбура, а может, и больше, но заслушивались ее записями – нервными, тонкими, удивительными. Она была поэт и музыкант. Пела и аккомпанировала себе на рояле. Сама писала тексты песен. Пела нежным высоким голосом, неуловимо напоминающим интонации нашей Беллы Ахмадулиной. Записи ее концертов в «Олимпии» и Шатле сводили с ума: количеством абсолютно счастливых лиц в зале, ее диковинной пластикой и улетающим куда-то в небо голосом, а главное – полным слиянием зала и исполнителя. Это был экстаз: ей подпевали, в паузах первыми выкрикивали из зала слова песен и аплодировали так, будто случился самый последний концерт в их и ее жизни. Я начала учить французский. В Париже скупала книги о ней – их оказалось на удивление много. Биография, мемуары, дискография, даже толстый том текстов всех песен – отдельное спасибо от тех, для кого французский не родной. То есть он, конечно, родной, роднее некуда для русского человека, но какой же трудный!

Словом, мы отправились по указанному адресу на остров Сен-Луи, что в самом центре города. Я так волновалась, что совершенно забыла про какую-то Казуэ. Барбара. Это будут ее песни. В Париже.

За полчаса до начала мы подошли к заветной двери самого обычного дома. Никого. За четверть часа из этой двери вышел благообразный седой господин и стал продавать билеты. В небольшой комнате стояло пианино и три ряда кресел. Нас, зрителей, было одиннадцать человек: две немолодые пары, три юные девушки, два гея и мы. На импровизированную сцену вышла… японка. Сильно за сорок. Не очень красивая. Когда она запела, стало ясно, что голоса у нее почти нет. Зато есть проблемы со слухом. Я опустила глаза, муж иронизировал надо мной и над всей этой ситуацией, французы сидели как ни в чем не бывало. После третьей песни произошло чудо: над нашими головами витал дух великой Барбары. Она не могла не прийти к тем, кто ее так любил: к японке Мари Казуэ, подготовившей целую программу ее песен и певшей их как-то благоговейно, временами закрывая глаза; к ее старым почитателям, узнававшим знакомые мелодии и улыбавшимся им; к девочкам с тату, пришедшим послушать Барбару. Нам всем было хорошо вместе, и в конце вечера мы с благодарностью принимали в дар диск «Мари Казуэ поет Барбару». И тогда я поняла, что любовь может все. Тем более что в России Барбару мало кто знает. Хотя ее музыка и песни имеют самое прямое отношение к тому романтическому (как сейчас стало понятно) времени, в котором мы жили и даже были счастливы. И которое ушло, как уходит каждое время. Остались цвет, звук, голос, воспоминание. Я решила писать о Барбаре. И о нашей жизни, которая, хоть и проходила, как казалось, в другой галактике, нашла свое выражение в песнях французской певицы Барбары, урожденной Моник Серф.

…Ранним апрельским утром 1997 года в большом старом доме в местечке Преси-сюр-Марн, что в тридцати кило­метрах восточнее Парижа, у окна, выходящего в сад, сидела немолодая женщина. Она писала предисловие к своим мемуарам – неоконченным, потому что жить ей оставалось ровно семь месяцев. Судя по предисловию, она это знала. Оно очень короткое и обжигает, как ее песни: там тоска по концертам, которых больше никогда не будет, по запаху пудры в гримерке, по тому, как отчаянно бьется сердце в кулисах перед выходом на сцену, – и описание сада, который как будто наполнял ее жизнь смыслом последние пять лет. Там перемешаны воспоминания о том, как роковым вечером 1993 года в театре Шатле она впервые на несколько мгновений почувствовала, что тело больше ей неподвластно, и была вынуждена прервать спектакль, – и картины начинающих цвести в апреле роз и белых глициний, за которые она хватается, как утопающий за соломинку. «Сейчас шесть утра, мне шестьдесят семь лет, я обожаю свой дом», – уговаривает она себя. Любимое кресло-качалка, красная лампа – почему-то она любила красные лампы и ставила такие в каждую комнату – и проникающий сквозь тяжелые шторы первый луч солнца как знак другой, настоящей жизни, которой больше никогда не будет. А что такое настоящая жизнь? Ужас, который преследовал ее все долгие годы, после того как болезнь оборвала концерты и заставила жить в Преси, – или запахи просыпающейся после зимы земли, которые так волнуют? «Я пишу, потому что это единственное, что я могу сейчас делать…»

Самое трудное – это передать на бумаге, что же такое было в ее песнях, если они приводили в экстаз слушателей (причем это не было истерикой фанатов поп-идолов – из зала на сцену шли волны огромной, подлинной и счастливой любви), если при одном имени Барбары у французов светлели лица. Как описать словами ее манеру пения (надо видеть), красоту ее голоса и поэзии (надо слышать)? Она последний великий романтик французской эстрады, и «текстами песен» лирические монологи Барбары назвать никак нельзя, хотя им и неуютно быть просто словами, без ее музыки.

27 ноября 2015 года в парадном дворе Дома инвалидов прошла церемония в память о жертвах террористических актов в Париже. Как известно, террористы убили сто тридцать человек, большинству из которых не было и тридцати пяти лет. Все происходившее тогда в Доме инвалидов напоминало трагический спектакль, который может поставить только жизнь. Во-первых, само место, являющееся исторической гордостью Франции. Здесь проходили парады, здесь похоронен Наполеон, здесь он прощался со своей армией, когда был предан и этой армией, и своей страной. Во-вторых, фигура президента Олланда – он один как перст, чернее тучи сидел перед трибунами на отдельном стуле, возможно, такая мизансцена была для него особым изощренным наказанием за то, что подобное вообще могло произойти в самом знаменитом и жизнелюбивом городе мира. Она же подчеркивала: король (теперь президент) один отвечает за все, в том числе за поражение своей армии. Это, конечно, была церемония поражения – но в то же время и надежды, озвученной двумя великими песнями, двумя великими певцами: Жаком Брелем и Барбарой. Люди в моменты испытаний обращаются к тому, что является их душевным кодом, что сплачивает нацию. И именно в эпоху глобализма, размытости всех и всяких границ французам важно было почувствовать себя единой нацией, единым народом – и они вспомнили эти голоса. И пусть песни Бреля «Когда есть только любовь» и Барбары «Перлимпинпин» исполняли современные артисты, два этих имени были выбраны вовсе не случайно. Дело в том, что свой французский шансон (в русском языке это слово безбожно опошлено, но речь о великой песне) Франция в каком-то смысле в последние годы предала. Да, есть память, выходят книги, но музыка эта теперь звучит редко. То есть традиция, по сути, была прервана – и вот она вновь напомнила о себе во время, возможно, самой трагической церемонии за всю историю Пятой республики.

Фото: Marie-Noëlle Robert
Фото: Marie-Noëlle Robert

Perlimpinpin

Что же за песню с таким странным названием исполняли во дворе Дома инвалидов? Perlimpinpin – слово из детства, абракадабра, иногда означает волшебное, магическое средство, благодаря которому можно стать великаном, феей, да кем угодно. Это часть игры, и о ней вспоминает Барбара в своей главной антимилитаристской песне. Войне, смерти она противопоставляет ребенка, потому что у нее всегда две главные темы: детство и любовь. Этой песней она часто начинала свои концерты, и со сцены, как удары, резко и требовательно звучали фортепианные аккорды:

Кому, как, когда и зачем?
Против кого? Против чего?
Остановите насилие: откуда вы пришли и куда идете?
Кто вы и кому молитесь?

Песня была написана в 1973 году и вобрала в себя многое: войну во Вьетнаме, которая тогда была в самом разгаре, кровавый арабо-израильский конфликт (а в Тель-Авиве жила ее младшая сестра Регина) и даже яростные споры вокруг фильма Марселя Офюльса «Печаль и жалость» (1969) о коллаборационистском режиме Виши. Французы тогда отказывались принимать тот факт, что и в августе 1944 года желающие записаться в вооруженные формирования французских нацистов выстраивались в очередь, а элиты – от Жана Кокто до Франсуа Миттерана – сотрудничали с оккупантами. Еврейка Барбара, беженка Второй мировой, хорошо знала цену искажения исторической правды и провалов в памяти нации. Впрочем, в песне политики как таковой не было. И гневный крик – кто и зачем – сменялся тихим лирическим признанием в ритме очень красивого – как всегда у нее – вальса:

Если уж надо быть за что-то и против чего-то,
То я – за солнце, садящееся за вершины холмов,
За густые леса,
Потому что ребенок, который плачет,
Неважно откуда он,
Это просто ребенок, который плачет,
А ребенок, который мертв, –
Которого вы убили! –
Это просто ребенок, который мертв.

Она всегда за «вкус жизни, вкус воды, вкус хлеба и вкус волшебного перлимпинпин в саду Батиньоль».

Сад Батиньоль – это сад ее детства, он в двух шагах от дома на улице Брошан на севере Парижа, где она родилась. Сегодня это тихая чистая улочка с платанами, на ее доме – табличка с надписью «Здесь родилась Барбара. 1930–1997. “Моя лучшая история любви – это вы”». Сад этот всегда был райским уголком: появился еще в позапрошлом веке по приказу барона Османа, исполнившего желание Наполеона III разбить в Париже несколько английских садов. Так и было сделано: в противовес строгим французским это «дикий», природный сад. Там и сейчас из скал водопадом вырывается небольшая речка и впадает в живописный пруд с утками. Там карпы и золотые рыбки, карусель на холме, там вязы, чинары, секвойи и платан, посаженный в 1840 году, а главное – там есть аллея, названная в честь Барбары, по которой сегодня медленно везут коляски с младенцами женщины явно нефранцузского происхождения.

Фото: Marie-Noëlle Robert
Фото: Marie-Noëlle Robert

Пантен. 1981

Я знаю зрителей ее концертов в лицо, хотя никогда на них и не была. Спасибо двум фильмам, двум записям – «Пантен. 1981» и «Шатле. 1987». Вот смешная японка: она первой вскакивает после исполнения каждой песни и яростно аплодирует. Вот молодой француз с копной светлых волос: он от избытка чувств размахивает длинным белым шарфом – это такой белый флаг: мы сдаемся, мы покорены, мы полностью в вашей власти. Вообще никто почему-то не может усидеть на месте: в финале каждой песни ползала встает и хлопает так, будто больше Барбара уже не споет никогда. Есть, правда, один в первом ряду: он сидит как изваяние и даже не аплодирует. Сначала я его почти ненавидела, а потом подумала: может, он в шоке и не может пошевелиться? Ничего удивительного: первый раз я смотрела Пантен, зная по-французски всего несколько слов, но во время исполнения песни Le soleil noir – «Черное солнце» вдруг поняла, что меня душат слезы. Как будто вся боль, собравшаяся за долгие годы, все разочарования и сожаления выходили наружу и покидали меня. Теперь смотрю концерт, понимая многое на слух и все – с L’intégrale (это любовно собранные в издательстве L’Archipel тексты ее песен), но эмоции зашкаливают по-прежнему. Плюс головокружение от удивительной образности поэтических строк – оммаж Рембо, Верлену, Аполлинеру и всем, кого она любила.

А вообще-то Пантен – цирк, ипподром в северо-восточном предместье Парижа. В марте 1981-го Барбара на своем знаменитом старом «мерседесе» ехала из столицы в Преси и по дороге увидела на пустыре огромное шапито. Попросила водителя остановиться и вышла. Это был некогда знаменитый ипподром, который в семидесятые годы его владелец Жан Ришар переоборудовал под рок-концерты: холодное помещение вмещало до трех с половиной тысяч зрителей, которые были молоды и непритязательны и им было все равно, где отрываться. Рядом стояли два огромных трейлера для костюмов и декораций. Пусто, неуютно, вокруг ни деревца. Но неприкаянная душа нашей номады пришла в восторг: выступать там, где цирковые, странствующие актеры, такие разные, объединялись в общем представлении и не думали о деньгах! Ими двигала чистая радость – от творчества, от встречи со зрителями… Ее отговаривали все: продюсер Шарль Маруани долго объяснял, что она все-таки не поп-звезда, что очень трудно будет покрыть расходы на переоборудование помещения, что, наконец, сюда просто никто не приедет. Композитор Мишель Коломбье отказался участвовать в концерте со своим оркестром, так что пришлось обойтись бюджетным вариантом: верный друг Ролан Романелли за аккордеоном и синтезатором, зеленоглазый юный Жерар Дагерр за клавиром и свет – Жак Руверой. Но разве можно когда-нибудь было ее переубедить?

Пол застелили пленкой, поставили пластиковые стулья, привезли красный занавес и триста прожекторов. Билеты сделали недорогими – по восемьдесят пять франков (приблизительно тринадцать евро). И вот с 28 октября по 21 ноября в Пантен с триумфом прошли концерты, золотыми буквами вписанные в историю французской песни. Они явили городу и миру новую Барбару – не просто знаменитую певицу, исполняющую свои песни, но большую трагическую актрису.

Конечно, это был настоящий спектакль с бешеным ритмом, ревущим залом, сменой настроений – от виртуозного легкомысленного Fragson (посвящение Гарри Фрагсону – известному английскому певцу и артисту мюзик-холла) до трагических La mort («Смерть» – сюрреалистическая картина визита женщины в белом платье к мужчине, который умирает) или Seule («Одна» – «я одинока как день, как ночь, как день после ночи, как небо и земля без солнца»). Последнюю песню Барбара пела, сидя в кресле-качалке, запрокинув голову и почти закрыв глаза, переходя на шепот, который звучал как крик. Она знала, о чем говорила: все последние годы ее терзал страх афонии – так называется потеря звучности голоса, которая в конце концов победила и свела ее в могилу, потому что без творчества жизнь для нее не имела смысла. И хотя это произойдет еще не скоро, уже в те годы она не жила без кортизона, призванного заглушить и афонию, и астму, и частые бронхиты, грозящие перейти в воспаление легких, не жила без сильных доз снотворного, потому что мучилась тяжелейшей бессонницей, о чем с юмором и завидным самообладанием рассказала в песне Les insomniеs («Бессонница»).

Она сама была L’enfant laboureur – «Пахарь-дитя», как называлась ее песня на стихи Франсуа Вертхеймера. Это словосочетание обладает многими смыслами – почти как у Кэрролла: «Понимаешь, это слово как бумажник. Раскроешь его – а там два отделения». Опять образ ребенка как символ чистоты и в то же время незащищенности, бессилия перед жизнью. А рядом – образ тяжкой работы, безумия творчества и его собственных законов: «если для меня ночь полна света, то это так, а если вы в это не верите, то убирайтесь». Энергичные фортепианные аккорды, дерзкий вызов – «я сумасшедшая в ваших селениях» – сменяются исповедью:

И я буду для вас просто ребенком,
Который пашет землю, чтобы на ней росли цветы.

Каждая песня в Пантен была самостоятельным спектаклем с завязкой, кульминацией и финалом – всегда неожиданным. Одна из красивейших – Drouot. Друо – знаменитый французский аукционный дом на одноименной улице, 9. Впервые о нем заговорили еще в 1852 году, когда в старинном отеле Pinon de Quincy, переоборудованном под аукционные залы, распродавали с молотка имущество короля Франции Луи-Филиппа: император Наполеон III лично посетил Друо и приобрел две статуэтки. Потом там продавали едва ли не все наследие Делакруа, Энгра, братьев Гонкур и Сары Бернар, а совсем недавно Марина Влади выставила здесь оставшиеся у нее вещи Владимира Высоцкого. В начале 2000-х историческое здание полностью переоборудовали, поэтому мы уже не увидим тех залов, по которым в 1960-е бродила Барбара.

«В Друо я покупала прелестные сумочки 1925 года, отделанные перламутром, старинные бусы с кисточками, золоченые пудреницы, веера и еще много разных пустяков! Это там однажды утром я заметила потрясенную женщину…»

В корзинах, сплетенных из ивы,
В аукционном зале –
Слава ушедших безумных тридцатых годов.
Там среди всяких мелочей лежит старинное украшение,
Подаренное женщине любовником былых времен.
Она здесь – недвижимая, прекрасная и смятенная.
Каждое утро здесь
Гудит возбужденная толпа,
За пару су купившая право рассматривать чье-то прошлое…

Она еще очень хороша в Пантен: с короткой стрижкой, ярко подведенными глазами, в любимом черном концертном брючном костюме со стеклярусом. Она сидит за роялем и поет в прикрепленный к нему микрофон: зал огромный, и всем должно быть слышно. Она каждый раз заново проживает судьбу этой безвестной женщины, и в какой-то момент кажется, что ее сердце сейчас тоже разорвется. Долгая пауза (вот она, цезура Барбары) – и только звуки аккордеона отвечают на ее голос, как будто его услышал давно умерший любовник и не смог промолчать.

Когда она пела в Пантен свой шедевр – Le mal de vivre («Боль жизни»), то в какой-то момент отрывалась от клавиш, ее руки взмывали вверх и начинали свой удивительный трагический танец. К финалу песни она срывалась на крик, почти хрипела – но тем сильнее звучал последний куплет о радости жизни, joie de vivre. В сущности, это была радость паяца, который счастлив тем, что нужен своей публике даже тогда, когда рыдает и не может вымолвить ни слова. Пантен невозможно забыть. Темный огромный зал, в котором дрожат огни зажигалок (мобильников еще не было) во время исполнения «Нанта». Ее летящие к солнцу и счастью руки в знаменитом L’aigle noir («Черный орел»). Ее танец во время исполнения песни Mes hommes («Мои мужчины») – что еще остается делать, когда поешь об этом? Интимный знаменитый жест Барбары, когда она после очередной песни в изнеможении падает головой на плечо своего аккордеониста Ролана Романелли. Цветы, много разных цветов, которые измученная счастливая женщина в финале возвращает зрителям, и они высоко поднимают их над головами как олимпийскую награду. Немолодого мужчину в красивом желтом шарфе, который простоял весь концерт, хотя место его было совсем близко от сцены. Минуты, когда сил у нее уже не оставалось и зал сам, на удивление стройно и четко, пел а капелла «Скажи, когда ты вернешься» и «Маленькую кантату». Или то, как она, почему-то уже босиком, скинув туфли, благодарит этот зал своей специально написанной тогда же песней «Пантен», читая текст с листа как яростную молитву.

…Никто никуда не уходит – она по-прежнему стоит на авансцене перед бушующим залом, вытянув вперед руки запястьями наружу – еще один изобретенный ею жест, примета всех выступлений, будь то «Олимпия» или крошечный клуб где-нибудь в провинции. Жест, словно говорящий: я безоружна перед вами, я беззащитна, возьмите все, что у меня есть. И лица ее зрителей прекрасны.

Фото: Marie-Noëlle Robert
Фото: Marie-Noëlle Robert

Flash-back. «Олимпия»

Сегодня это обычный концертный зал с потертыми красными креслами и низким потолком. Сколько мы ни приезжали в Париж, на фасаде здания на бульваре Капуцинок – на знаменитом красном рекламном щите – или зияла пустота, или значились имена, которые не слишком вдохновляли. Впрочем, однажды (в 2013-м) мы увидели там имя Лайзы Миннелли и помчались в кассу. Уж если идти в «Олимпию» – то на звезду! Это был странный и прекрасный концерт. В полутемном зале витали тени великих. Там ощущалось присутствие Эдит Пиаф и Ива Монтана, Жильбера Беко и Жака Бреля, Жозефины Бейкер и Джонни Холлидея. Там еще были слышны громовые аплодисменты и пахло розами былых времен. Отделаться от этого ощущения в «Олимпии» очень трудно – поэтому можно понять реакцию зала, когда на сцену вышла не Лайза Миннелли, а та, кто когда-то ею была. Она хромала. Она хрипела. Она была не в состоянии правильно взять ни одну ноту, не могла не то что танцевать, но даже просто передвигаться. И самое ужасное, что она это понимала, поэтому зрители как по команде опускали глаза и смотрели в пол. А потом произошло чудо – может, ОНИ помогли ей: во втором отделении артистка расстегнула молнию на сапогах, сбросила их, вышла к рампе и спела несколько песен так, как когда-то их пела молодая и непревзойденная Лайза Миннелли.

Барбаре повезло больше – она выступала в этих стенах на пике формы. «Олимпия» щедро одарила ее трижды. В то время сюда мечтал попасть каждый исполнитель, но только не наша героиня, конечно. Она знала, что всесильный директор «Олимпии» Бруно Кокатрикс – а сегодня зал официально называется «Олимпия Бруно Кокатрикс» в память о нем – не слишком высоко ее ценит. Это он после провала в «Бобино» изрек: «Она никогда не переплывет Сену», – подразумевая, что «Олимпия» находится-то на правом берегу, а Барбара обречена петь в кафешках на левом. Он боготворил Эдит Пиаф, а ее считал неспособной «взять» большой зал и еще очень неуступчивой и не умеющей ладить с сильными мира сего. Что было чистой правдой, между прочим. Однако и ее, и его изо всех сил уговаривал Люсьен Морис, директор радиостанции «Европа-1» и муж певицы Далиды. Барбара согласилась выступить в «Олимпии» при условии, что Бруно Кокатрикса не будет за кулисами во время начала спектакля. И потребовала прописать это черным по белому в договоре! Как Люсьен Морис убедил хозяина «Олимпии», неизвестно, но концерт состоялся 22 января 1968 года и транслировался на «Европе-1». На следующий день парижские газеты и журналы вышли с такими заголовками, что Бруно Кокатрикс признал, что был слеп, и послал Барбаре огромный букет цветов.

Тогда она первый раз исполнила вместе с Жоржем Мустаки знаменитую впоследствии песню La dame brune – «Дама с темными волосами» и представила L’amoureuse – «Влюбленная». О последней надо сказать подробнее: похоже, это самая необычная песня о любви в мире. Потому что она о смерти:

Та, которая доверчиво протягивала руки навстречу,
Которая так сильно любила,
Хотя и не понимала, кого она так любит,
Сожжена, проклята.

В этой трагической балладе рассказывается о том, как девочка сначала любила ветер – но он улетел, потом море («которое, в платье из пены, подмигнуло ей зеленым глазом и бросило в ее спутанные светлые волосы лунные блики») – но оно ускользнуло, как и кусочек ночи, который она хотела поймать. Все было столь зыбко, непостоянно, что, когда появился мужчина и обнял ее, она подумала: он не уйдет, он будет верен. И когда он, конечно, ушел, она пронзает ножом саму эту невыносимую всеобщую неверность – а на самом деле себя:

Она была невинной,
Она была безумной,
Но теперь уже об этом никто никогда не узнает.

В 1949 году во Франции вышла книга Симоны де Бовуар «Второй пол», имевшая небывалый успех и буквально перевернувшая общественное сознание. Там на волне эйфории, пришедшей с Освобождением, утверждалось, что гендер – это не природное, а культурное явление, что ключевая и неоспоримая ценность для человека, независимо от его пола, – это свобода, а счастье – это вопрос исключительно индивидуального сознания, и не нужно во имя ложно понимаемого общественного блага навязывать женщине традиционные модели поведения. Симона, как и Жан-Поль Сартр, с которым она была неразрывно связана, отрицали институт брака и моногамию. Считая высшей ценностью творческое развитие человеческих способностей, Бовуар сказала в одном из интервью: «Мне очень повезло. Я счастливо избежала большинства ограничений женщины: материнства и жизни домохозяйки». Неслучайно Католическая церковь поместила «Второй пол» в черный список, а в Америке книга сразу же разошлась миллионным тиражом.

Думаю, что Барбара, конечно, читала эту книгу, не могла не читать. Так или иначе, именно ее жизнь может служить иллюстрацией к одной из глав «Второго пола» под названием «Независимая женщина». Неслучайно Бовуар пишет там, что больше всего под это определение подходят актрисы и певицы. Итак, никакого брака. Никаких детей (как, кстати, и у Бовуар с Сартром). Жизнь – это творчество. «Женщиной не рождаются, а становятся», – писала Симона. Главное – стать свободной личностью, а в чем ты себя реализуешь, это уже второстепенно.

Именно поэтому любовные песни Барбары – философская трагическая картина мира, где гибнет любое нежное и ранимое, поэтическое сердце, а вовсе не «вопль женщин всех времен: мой милый, что тебе я сделала?». До нее на французской эстраде женщины пели о любви, обращаясь к мужчинам, – Барбара стала петь и для женщин тоже. Может быть, к ним в первую очередь она и обращалась, неслучайно дружила со многими знаменитыми женщинами, и желтая пресса иногда позволяла себе известные намеки. Жюльетт Греко, Мин Верж, Франсуаза Саган, Мари Шэ – сколько любви они видели от нее! А преданные поклонницы певицы, как, например, знаменитый фотограф Беттина Реймс, ездили за ней по всей Франции, потому что она рассказывала им про их жизнь что-то такое, чего больше никто не мог сказать и объяснить.

Фото: Marie-Noëlle Robert
Фото: Marie-Noëlle Robert

…Через год, в феврале 1969-го, она дала в «Олимпии» уже шестнадцать представлений подряд! Все они проходили под ласковым надзором Кокатрикса, которого Барбара теперь называла «дядюшка Бруно». Тридцать песен, шутливых и трагичных, легкомысленных и мрачных, превратились в спектакль, не увидеть который было нельзя. Тогда же, в феврале, в «Олимпии» был записан альбом, состоящий из двух дисков, «Один вечер с Барбарой». Его украшал ее знаменитый черный «птичий» силуэт, устремленный ввысь, – блестящая работа фотографа Жан-Пьера Лелуара, прославившегося своими портретами джазовых и рок-звезд в 1950–1960-х.

И вот гром среди ясного неба – после небывалого успеха в «Олимпии» Барбара заявляет: «Я ухожу». Ей кажется, что путь исчерпан и дальше будет только повторение, только эксплуатация того, что уже открыто. Она не хочет обманывать свою публику. Она идет по стопам близкого друга – Жака Бреля, который оставил сцену тремя годами раньше, на вершине славы. Она объявляет об этом в день последнего концерта 17 февраля – и даже ее музыканты поражены не меньше зрителей, они ничего не знали. И вот она уже вынуждена объясняться в интервью журналисту Иву Мурузи: «Я сказала, что прекращаю песенные туры, но это не значит, что спектакль окончен. Просто это ужасно – из года в год повторять одно и то же, превратиться в функционера песни. Творчество – это авантюра, это удел сумасшедших, удел номады, и я вдруг почувствовала необходимость заняться чем-то новым…»

До следующего, последнего выступления в «Олимпии» – еще восемь лет. Конечно, она пела – она не могла не петь. Выпускала альбомы, ездила по всему свету. Пыталась найти себя на драматической сцене (не очень удачно) и в кино (более удачно – «Франц» Бреля). За это время многое про­изошло: самоубийство ее «крестного отца» в «Олимпии» – Люсьена Мориса. Попытка перейти на оседлый образ жизни – покупка дома с садом в Преси-сюр-Марн.

Из этого тоже, в сущности, ничего не вышло. Сил было мало, и в какие-то моменты она безусловно была там счастлива, но… В ночь с 3 на 4 июня 1974 года, накануне своего дня рождения, она бредит: «Кто-то хотел унести меня туда, по ту сторону зеркала, и я соглашалась…» На рассвете два жандарма, проходивших мимо, – чудо, что они оказались в это время в такой глуши! – слышат крики. На звонок в дверь никто не отвечает. С помощью соседки разыскали ее помощницу, которая помогла открыть дом – хозяйка лежала без сознания. В ногах валялась снятая телефонная трубка, на столике возле кровати – семь упаковок барбитуратов. Сильное наркотическое снотворное, вызывающее привыкание и требующее увеличения дозы. Дальше был госпиталь в близлежащем городке Мо, где ей четыре раза промывали желудок, а на другой день – Американский госпиталь в Нейи, пользовавшийся незавидной славой места, где не раз приводили в чувство после подобных ситуаций представителей шоу-бизнеса. Там ей предстоит закончить свой путь через тринадцать лет, но она, конечно, об этом еще не знает.

Заголовки парижских газет кричали: «Барбара: суицид от любви!» Гадали – кто причина: Серж Реджани, Ив Монтан или Жорж Мустаки? Никто не хотел понять, что она уже много лет почти не спит: творческие люди знают, что это такое, когда после небывалого напряжения на концерте или на съемке невозможно прийти в себя еще долгое время. Не все современные артисты могут это понять – но Барбара почти впадала на сцене в транс, почему и пробивала своей энергией самых неподатливых слушателей, а поклонников приводила в экстаз.

Выдвину свою версию демарша после триумфальной «Олимпии» в 1969-м: она по-прежнему инстинктивно боялась больших залов. Ее голос, нежный, обволакивающий, который хотелось слушать, как пение птиц, как журчание ручья в лесу, не был сильным. Да, иногда он походил на крик и казался громовым, но достигалось это небывалым напряжением и «уходом» из реальности туда, в песню. Она смертельно боялась его потерять: ему была отдана вся жизнь. Вспоминает певица Кристиана Легран, сестра знаменитого композитора Мишеля Леграна: «Ее голос был безупречным. Лирическое сопрано, поднимающееся очень высоко и легко опускающееся вниз. Я попросила ее сесть за фортепьяно. Вдруг ее лицо исказила судорога. Она вытягивала голову, напрягала шею, но не могла издать ни звука. Тогда она рассказала мне свою историю. Она теряла голос, она это чувствовала. Первый раз приступ афонии случился в театре “Жимназ” в Марселе в 1971 году…» Тогда врачи прописали кортизон – гормональные средства всегда у них под рукой на все случаи жизни.

И вот февраль 1978-го, «Олимпия». На фасаде горят красные лампочки: «Барбара и Ролан Романелли». Он смущен, она уверена: «Это нормально, мы вдвоем». Он играет не только на аккордеоне, но и на фортепиано, на синтезаторе. В Париже его называют «любовник-человек-оркестр». Их грядущее расставание из-за спектакля «Лили Пасьон» (или из-за Депардье?) – это сюжет для целого романа, но о нем потом. Она живет в отеле «Комартен» рядом с Оперой и каждое утро приходит в «Олимпию» в девять утра. Полагаю, это единственный артист за всю историю существования зала, который приходил в день концерта так рано.

Звучали все лучшие песни – половину зрители уже знали наизусть и аплодировали, едва услышав первые аккорды, – и две премьеры: Il Automne («Осень») и La Musique («Музыка»). Зал в экстазе, но она нервничает и в какой-то момент говорит со сцены: «Смешно, но, похоже, это уже не голос, а мяуканье. Не слишком любезно выставлять его напоказ, да?» Известный документалист Франсуа Рейшенбах снял об этом концерте фильм, который благополучно почил где-то в анналах французского телевидения. Она была недовольна: «Ты украл мою душу!» Она не любила обнародовать перед публикой что-то, кроме того, о чем рассказывала в своих песнях. Может быть, потому, что больше ничего интересного в ее жизни и не было.

Фото: Marie-Noëlle Robert
Фото: Marie-Noëlle Robert

Шатле. Триумф и финал

Огромный зал театра Шатле, партер и четыре яруса, до отказа были заполнены зрителями все вечера подряд – с 16 сентября по 11 октября 1987-го. При том что она отказалась от всякой рекламы, не было даже афиш: «Реклама – это ужасно. Люди хотят тишины. На любовное свидание не зовут, крича во все горло». Она постарела – все-таки пятьдесят семь. Тщательный макияж, неизменный черный брючный костюм, деликатно украшенный бисером. Постарели и ее музыканты – вместо красавца Романелли за аккордеоном полный добродушный Марсель Аццола, она уже не уронит голову ему на плечо, но во время аплодисментов положит на аккордеон розу, и он так и будет играть, прижимая ее подбородком. Когда она появляется под восторженные крики, видно, что лицо уставшее, спина стала немного сутулой, когда она начинает петь, слышно, что голос садится, в нем появляются трещинки. А дальше – спасибо фильму Ги Джоба – мы видим, как происходит невероятное. С каждой песней она молодеет, крепнет голос, выпрямляется спина, и вот она уже легко берет самые высокие ноты. К финалу Барбара сбрасывает лет двадцать, не меньше. Впрочем, зал это вряд ли замечает – он слушает песни.

Она начала тревожными аккордами Perlimpinpin – а дальше программа в основном получилась негромкой, исповедальной. Барбара поет песни памяти дорогих людей – конечно, «Нант» об отце, еще посвященную матери Rémusat – по названию той самой улицы, где располагалась самая уютная парижская квартира Барбары и откуда она уехала сразу после смерти в 1967-м мадам Серф, урожденной Эстер Бродской, которая прожила здесь с дочерью целых пять лет. Еще любимую слушателями Une petite cantate – памяти Лилиан Бенелли, пианистки и ее аккомпаниаторши в кабаре «Эклюз», погибшей в автомобильной катастрофе.

Тихо, как молитву, Барбара поет и одну из своих самых провокативных песен – Sid’amour а Mort. Sid, Sida – это СПИД, и название условно можно перевести как «СПИД, любовь и смерть». О чуме ХХ века человечество узнало в 1981-м, в 84-м Франция была потрясена смертью философа и теоретика культуры Мишеля Фуко – он стал первым известным человеком, умершим от СПИДа; смерти Фредди Меркьюри и Рудольфа Нуреева еще впереди. Песня Барбары написана в 1987-м – это год утверждения официальной программы ВОЗ по борьбе с вирусом иммунодефицита, появления первого лекарства от СПИДа и, кстати, год, когда был официально зарегистрирован первый больной в СССР.

Она не могла не написать эту песню. И потому, что любовь и смерть, Эрос и Танатос, – это, как и детство, ее главные темы. Барбара не раз говорила, что настоящая любовь всегда смертельна, и пела об этом. И потому, что она ненавидела ханжество во всех его проявлениях – а поначалу и на Западе болезнь считали наказанием за грехи гомосексуалистов. (Как и у многих великих женщин, у нее немало самых близких друзей-гомосексуалистов.) И потому, что слишком хорошо знала горе и тоску тех, кто болен, обделен, кто страдает, кто стоит на пороге смерти. Она открывает прямую телефонную линию для больных СПИДом. Она дарит права на свою последнюю песню Le couloir («Коридор») ассоциации Act Up, которая объединяла парижские медиа для помощи наркоманам, больным СПИДом и жертвам насилия. «Презервативы – не надевайте их на головы!» – говорит она своей публике, не только призывая поклонников не быть беспечными, но прежде всего выступая против тех, кто ничего не хочет знать об этой болезни и считает, что уж его-то она точно не затронет. И поет – от первого лица! – о том, о чем тогда еще не принято было говорить со сцены:

Моя любовь больна,
Моя любовь отравлена СПИДом,
Он, как хорек, крадется тут и там,
Проклятый СПИД.
Но мы все равно любим друг друга,
Даже умирая и
Исцеляясь от боли этой любви,
Которая ведет нас к смерти.

В финале – на словах Sid’ assassinés – «СПИД убивающий» – она высоко вскидывала руку. Худая рука в черном трепетала, как пиратский флаг на ветру, молила о спасении, кричала о смерти.

Трагический жест Барбары. Трагическая нота в жизни послевоенной Франции – а несмотря на потрясение 1968 года и даже СПИД, жизнь эта долго была в общем благополучной, сытой, радостной. Буржуазной во всех смыслах слова. Но Франция всегда нуждалась в диве, которая выходила к рампе, заламывала руки и произносила трагические монологи. Рашель, Сара Бернар, Барбара... Это только на первый взгляд их разделяют эпохи. Три актрисы. Три еврейки, вечно блуждающие, всегда немного чужие, не свои даже в том обществе, которое их боготворит. Три номады – и даже поступок Сары Бернар, купившей дом на далеком бретонском острове Бель-Иль, так похож на попытку Барбары спрятаться, осесть в глуши и перевести дух. Те играли Федру и Медею. Эта пишет текст Ô mes théâtres – «О мои театры» – и бесстрашно выходит с ним к рампе. Пафос, мелодекламация, патетика? Плевать – «мой рай и мой ужас, моя немота и мое бессмертие – театр!» Кресло-качалка на сцене, запрокинутый профиль, демонстративные позы. И даже шали, которые она так любила!

…Спадая с плеч, окаменела
Ложноклассическая шаль.
Зловещий голос – горький хмель –
Души расковывает недра:
Так – негодующая Федра –
Стояла некогда Рашель.

Вот только голос не «зловещий», а, как у всех трех актрис, серебряный, неземной красоты. Голос, приподнимающий над прозой жизни, над «пеной дней». А там уже и неважно, о ком речь – о Рашель, или Ахматовой, или Барбаре. Главное – искусство, творчество.

Фото: Marie-Noëlle Robert
Фото: Marie-Noëlle Robert

В Шатле был и ее последний концерт на большой сцене, последний в Париже. Не успели записать видеоверсию, но есть CD «Barbara. Chatelet. 1993». На обложке его она не идет – летит по сцене на фоне черного рояля и красных ярусов, в черном боа из каких-то диковинных перьев, как будто навстречу ей дует сильнейший ветер и ее сбивает с ног буря. Так и вышло: 3 декабря концерты были прерваны, врачи запретили выступать, она не выходила из гостиницы рядом с театром. Поклонники выложили на пути от артистического входа в Шатле до ее отеля ковер из роз. Пока еще никто не сдавал билеты. И она вернулась. Состоялось еще три концерта, после чего ее увезли в Американский госпиталь в Нейи с двусторонним воспалением легких. Администрация Шатле объявила о том, что концертов больше не будет и она готова возместить зрителям убытки.

Сама Барбара перед началом концертов говорила о себе журналистам с иронией: «На этот раз в Шатле я чувствую себя этакой престарелой дебютанткой. Престарелой, но еще на ногах. И я благословляю то мгновение, когда поднимается занавес и я ступаю в круг света… Первый раз в Париже я буду петь без перерыва, подряд».

Ах, ничего нельзя обещать и ничему нельзя радоваться заранее. Она могла верить только в обожающий ее зал: на записи слышно, как эти нескончаемые аплодисменты несут ее, словно утлую лодочку по волнам, как они возносят ее вверх, когда прерывается дыхание, изменяет голос и она почти шепчет, как они ликуют, когда голос возвращается и она с прежней силой поет песни, которые, кажется, слушатели знают наизусть. Впервые здесь прозвучали и три новые. Это Pleure pas («Не плачь») – песня обращена к младшей сестре Регине, пережившей личную драму, и полна воспоминаний об их общем детстве в Париже. Это Sables mouvants («Зыбучие пески»), своего рода продолжение любовной истории песен Le bel âge («Прекрасный возраст») и Amours incestueses («Запретная любовь») – о любовниках, разделенных возрастом. Только теперь к былой нежности добавляется горечь:

Ты весна, а я зима,
Но наше лето прекрасно,
Хотя и ведет нас прямо в ад.

И еще Le jour se lève encore («День занимается снова») – гимн жизни, как и ее другая великая песня Le mal de vivre. Неслучайно именно Le jour se lève encore она завершала свои последние концерты в Шатле:

Когда ты больше не веришь
В то, что потеряно навсегда,
Ты все равно увидишь, что день занимается снова
И снова встает солнце.

Она пела эту песню грозно и отчаянно, в ритме негритянских спиричуэлс, выросших из невольничьих песен американского Юга. Она как виртуозный исполнитель аккомпанировала себе на рояле. Она молилась и заклинала: «даже если человек-шакал убьет ребенка, если земля ослепит падающий самолет, даже если ты не веришь в восход, помни, что он все равно наступит».

…Прямая аудиозапись последнего концерта в Шатле открывается вступлением: пульсирующие в напряженном ожидании фортепианные аккорды и нетерпеливый гул аплодисментов. Потом музыканты начинают играть одну из ее знаменитых мелодий – и хотя мы только слышим стон, крик, рев зала (это в самом деле ни на что не похоже), легко представить себе, как она выходит из-за кулис и медленными шагами, улыбаясь, раскрыв навстречу им всем руки, в чем-то длинном и черном, как всегда, идет к роялю. Эта безмерная, не рассуждающая любовь ее поклонников – дар Небес девочке военного времени, смертельно боящейся собственного отца, девушке, что готова была продать себя на брюссельской улице, чтобы не умереть с голоду, той женщине, которая поняла однажды, что одиночество – это ее судьба. И кто скажет, что Небеса поскупились?Ɔ.

Книга Нины Агишевой «Барбара. Скажи, когда ты вернешься?» готовится к изданию в «Редакции Елены Шубиной», АСТ, 2017